Польский писатель Мариуш Вильк переселился в старинный дом рядом с Онежским озером (или Онего) в деревне Конда Бережная, а до этого кочевал по Кольскому полуострову и Соловкам. Он попеременно живет то в Петрозаводске, то в деревне и вот уже около двадцати лет пишет дневники, создавая при помощи северного пространства уникальный мир, где впечатления о Винфриде Георге Зебальде и Чеславе Милоше смешиваются с рассказами о местных жителях и заметками о дочери Мартуше.

Его дневник является антропологическим исследованием не столько внешнего мира, сколько самого себя. Соратник Леха Валенсы, с 1978 года он был активистом демократической оппозиции, а во время массовых протестов поляков в августе 1980 года начал участвовать в работе движения «Солидарность» (объединение профсоюзов, которое выступало против навязанного Советским Союзом коммунистического правительства). В 1989 году Мариуш Вильк уехал из Польши и работал в России в качестве журналиста.

Из нового тома дневников «Дом странствий», который недавно вышел в Издательстве Ивана Лимбаха, мы публикуем отрывок, посвященный Чеславу Милошу.

 

10 июля

 

В том, что Милош был шаманом, я нисколько не сомневаюсь! И неудивительно, что большинство исследователей пасуют, не в состоянии объять его мир. Более того, даже пишущие о нем поэты — люди (казалось бы) подобного склада — нередко обнаруживают свою беспомощность. Недавно, например, Адам Загаевский признался, что не может написать воспоминаний о Милоше: о Херберте смог, а о Милоше — никак. Чего же ждать от богобоязненных небокоптителей, у которых при одном его имени ум за разум заходит? И чем же, как не полной утратой разума, следует объяснять то, что некоторые соотечественники воспротивились погребению поэта в «крипте заслуженных» на Скалке[1], а в Сейме по поводу празднования Года Милоша разгорелся скандал? История человечества знает немало случаев, когда могущественные шаманы подвергались преследованиям даже после смерти. Впрочем, и самого поэта, видимо, беспокоило происхождение овладевших им духов, поскольку за несколько месяцев до кончины он написал необычное письмо Иоанну Павлу II с просьбой сказать, не вступают ли его стихи в противоречие с ортодоксальным католицизмом. Старый поэт словно бы испрашивал у Высшего авторитета согласия на церковное погребение.

Говоря о шаманизме Милоша, я далек как от Нью-эйджа, так и от современного камлания, коего нагляделся досыта — от Кызыла в Туве до Ловозера на Кольском полуострове. Речь скорее об определенных архаических элементах духовной практики (описанной такими знатоками, как Харузин[2] и Элиаде[3]), которые эволюционировали в различные формы восточной и западной мистики, пока дело не дошло до Мертона… Отец Людовик, должно быть, почувствовал в польском поэте родственную душу, поскольку написал тому письмо, положившее начало многолетней переписке, и дал совет: чтобы двигаться дальше, следует сперва отыскать свое земное, а затем космическое «я».

Путь Чеслава Милоша — одна из интереснейших троп духовного шаманизма. Уже много лет бродя по следам его стихов, я то и дело натыкаюсь на такого рода отзвуки и мотивы. Взять хотя бы двустишие, открывающее цикл «Гераклиту»:

            Те голоса, которыми я говорил,

            мои и не мои, слышны издалека.

Или не менее поразительные строки, родившиеся в процессе чтения японского поэта Иссы[4]:

            Что высказано, то укрепляется.

            Что не высказано, стремится к небытию.

 Милош говорил, что поэзия есть лишь призывание духов в надежде, что через пульсацию крови автора, через его руку, сжимающую перо, они хоть на мгновение материализуются и появятся среди нас. И признался, что, имей он возможность начать все сначала, каждое его стихотворение было бы биографией или портретом какого-то конкретного человека, чтобы таким образом укрепить его существование, ведь кто бы сегодня помнил об Эмилии Плятер[5], если бы Мицкевич не запечатлел ее в стихах?

То же касается быстротекущего образа мира. Во вступлении к циклу, посвященному Гераклиту, автор говорит, что существуют три вида реальности: первая, которая нас ранит и обольщает надеждами, а затем минует — мы и оглянуться не успеваем; вторая, очищенная воспоминаниями, — быть может, доступная бестелесным духам; и третья, «запечатленная в языке человеческой речи или образов, всегда неполная, осколочная, фрагментарная и творимая заново согласно законам композиции, то есть формы». Демиург третьей реальности — писатель, ее творец.

11 июля

Не стану скрывать, что именно Чеслав Милош вдохновил меня писать наш мир, то есть попытаться творить его в третьем измерении реальности. Помню первую встречу с ним — в Кракове на улице Богуславского («первую», поскольку до этого мы уже сталкивались пару раз — на Гданьской верфи, на страницах «Культуры»… но встречи как таковой не случилось), так вот, тогда, в своей краковской квартире, он высказал странную мысль: что завидует моему языковому самосознанию в таком возрасте. Мне исполнилось тогда сорок четыре года, то есть я был ровно вдвое моложе поэта. Сперва я думал, что он хочет меня утешить и приободрить после критики моего «волчьего волапюка» — дело было сразу после выхода «Волчьего блокнота». Но во второй раз, когда я навестил его на Скалке через месяц после похорон, до меня дошло, чтó на самом деле имел в виду старый шаман… С тех пор я подставляю ему мисочки с красками[6].

Недавно меня поразил у Милоша топос ребенка в роли отца взрослого — мысль эта была сформулирована еще Уильямом Вордсвортом[7] и затем кочевала от поэта к поэту. Я обратил на нее внимание, когда читал книгу Марека Залеского[8] о творчестве Милоша. Так вот, Залеский делает вывод, что Милош, работая над «Долиной Иссы»[9], стремился к детской восприимчивости, во многом сходной с восприимчивостью поэтической, — и ребенок, и поэт способны отождествлять значения разных порядков[10]. Далее Залеский говорит, что интенсивность восприятия мира, ощущение единения с окружающей действительностью и способность переживать время как бесконечное бытие — основа характерного для ребенка ощущения бессмертия. Но идиллия детства нуждается во взрослом, опытном зрении, иначе с возрастом все канет в Лету… Поэтому я бы добавил, что гений позволяет поэту выбраться из реки забвения и вернуться в чудесное бессмертие.

Мой гений — Мартуша! Чеслав Милош через воспоминания возвращался к себе-прежнему, а мой я-прежний — постоянно рядом. Стоит на мгновение забыть о взрослых глазах или просто их зажмурить, чтобы достичь с Мартушей этого бессмертия здесь и сейчас, бесконечно бросая в воду камешки, наблюдая за забавами молодых чаек на берегу или играя в «баба сеяла горох…», так что брызги на солнце переливаются радугой, а стайки рыбок в панике шарахаются от этой нашей радости, или переливать из пустого в порожнее и наоборот, или бродить по огороду, лакомясь кислым крыжовником — ведь кислое и соленое нам кажется самым вкусным, — или валяться в тени под тополем, наблюдая за букашками (жучками, червячками и прочими миниатюрными созданиями) на травинках, или подглядывать за кошкой Корой, которая, притворившись спящей, караулит незадачливых птичек, или прятаться от мамы, при этом громко призывая ее нас искать, или… Потом можно открыть свой взрослый глаз и кое-что из этого бессмертия перенести на бумагу. Хотя бы наметить направление — дальше ты доберешься самостоятельно.

Лишь теперь я прочувствовал этот — прежде закрытые для меня строки Уильяма Вордсворта:

            Кто есть Дитя? Отец Мужчины;

            Желал бы я, чтобы меж днями связь

            Природной праведности не рвалась[11].

Будучи связан с Мартушей, я одновременно сплетаю свои прежние дни (погрузившиеся во мрак памяти, сна…) с днем сегодняшним. Милош делал это, вспоминая минувшее, у меня же есть возможность вернуться в прошлое, не покидая настоящее. Достаточно взять Мартушу за ручку и довериться — как проводнику, вместе с которым я заново открываю мир. Она делится со мной своими глазами, а я запоминаю для нее мир. Вот вам и весь топос.

14 июля

 Как утверждает Милош, реальность в так называемой художественной литературе обычно иллюзорна. То есть автор стирает границы между правдой и вымыслом, преображает детали, меняет имена и географические названия, другими словами — подделывает. Вопрос только, относится ли к художественной литературе жанр дневника.

Если да, то полбеды — всегда можно отшутиться… но что ответить читателям, которые требуют, чтобы все в дневнике было правдой? Как объяснить им, что не так уж важно — тридцать четыре окна в нашем доме или тридцать шесть, как я написал в «Волоке», или что я называю деревню «Конда Бережная», в то время как местные — «Бережские»? Обычно я отделываюсь шуткой: мол, Конда Бережная — деревня-призрак (на картах она обозначена как «вымершая»), а от призрака разве можно требовать топографической точности? Впрочем, местные сами путаются — кое-кто называет деревню «Кондобережские». Что касается количества окон, эту неточность я отношу к разряду математических, а с математикой у меня, мол, всегда были проблемы — не вдаваясь в объяснения, что «шесть» укладывается в ритм фразы лучше, чем «четыре». Реалии играют такую роль, какую я сам отвожу им в нашем мире.

Чеслав Милош менял топонимы в «Долине Иссы», тем самым обеспечивая себе свободу творения сказки, а для меня Заонежье — само по себе сказка, поэтому я не цепляюсь за четкую границу между миром реальным и миром вымышленным. Порой я занимаюсь конфабуляцией, а порой — переношу фабулу в жизнь — это уж как ритм подскажет. Ведь для многих читателей моего дневника Заонежье — край не менее сказочный, чем долина Иссы Милоша. Как поэт превратил родную Невяжу в вымышленную реку Иссу, так и я в сказках о нашем Зазеркалье придаю ему черты Заонежья.

Почему Зазеркалье? Причин тому несколько. Прежде всего — это отсылка к Кэрроллу и его Алисе. Я тоже рассказываю сказки — Мартуше, а заодно и читателям. Во-вторых — однажды я превратил Онего в зеркало, в котором хотел показать историю лежащего над ним города Петрозаводска (идею эту я не оставил, а лишь отложил на время…), а Заонежье находится по другую сторону Онего. Метафора эта особенно точна, если принять во внимание роль «зеркал» в городской цивилизации — я имею в виду всевозможные СМИ, рекламу и сплетни, в которые с утра до вечера смотрятся горожане. В-третьих же — Анка Лабенец[12] меня вдохновила своим стихотворением, в котором бог (с маленькой буквы!) творит женщину и заслоняется зеркалом мира, чтобы она могла увидеть в нем себя — но не его. Так вот, мир здесь столь прозрачен, что просвечивает насквозь. То ли вымысел — сквозь правду, то ли — наоборот…

Автор: Мариуш Вильк, отрывок из дневников «Дом странствий»

[1]   Костел на Скалке в Кракове — один из наиболее известных польских санктуариев, где похоронен ряд выдающихся деятелей польской культуры («скалка» — «маленький камень»: церковь расположена на небольшом холме, где, по преданию, в 1079 г. по приказу польского короля Болеслава II Смелого был убит архиепископ Кракова святой Станислав, затем канонизированный).

[2]   Николай Николаевич Харузин (1865–1900) — российский этнограф, историк и археолог.

[3]   В своем фундаментальном труде «Шаманизм: Архаические техники экстаза» Мирча Элиаде утверждает, что шаман являлся не только духовным проводником и мистиком, но также и поэтом. А польский исследователь феномена Анджей Шиевский заметил, что, в силу более богатого опыта и развитого ассоциативного мышления, шаманы обладали вдесятеро большим лексическим запасом, чем  прочие члены общины. Сегодня, когда шаманизм ассоциируется скорее с аттракционом для туристов, всем, кто задает мне вопрос о шаманах (по электронной почте или на авторских вечерах), я бы посоветовал обратиться к стихам некоторых поэтов. Примеч. автора.

[4]   Кобаяси Исса (1763–1828) — японский поэт, мастер хокку.

[5]   Эмилия Плятер (1806–1831) — графиня, собирательница белорусского фольклора, участница национально-освободительного восстания 1830–1831 гг. Имя Плятер вошло в легенды, она была воспета в известном стихотворении Адама Мицкевича «Смерть полковника» и других произведениях польских писателей и художников.

[6]   Стихотворение «Моя верная речь» Милоша начинается со строк: «Моя верная речь, / Я тебе служил. / Что ни ночь, подставлял тебе мисочки с красками, / чтобы дать тебе душу, снегиря и кузнечика, / сохраненных в моей памяти» (перевод Н. Горбаневской).

[7]   Уильям Вордсворт (1770–1850) — английский поэт-романтик.

[8]   Марек Залеский (1952) — польский литературовед, критик. Речь идет о книге «Вместо: О творчестве Чеслава Милоша» (2005).

[9]   «Долина Иссы» (1955) — автобиографический роман Ч. Милоша.

[10] Например: поэт использует метафору, отождествляющую песок пустыни с манной небесной, а Мартуша пытается накормить меня кашей из песочницы. Уж не говоря о том, что на протяжении одного дня моя дочка способна многократно менять облик — то это зайчик, то принцесса Мати, то мама плюшевого мишки, то серый волк, а еще — Маша, подружка Медведя. Примеч. автора.

[11] Из стихотворения «Займется сердце, чуть замечу…». Перевод А. Ларина.

[12] Анна Лабенец — журналистка, автор книги «Повторение Сибири». Живет в Торонто, помогала Мариушу Вильку в подготовке путешествия на Лабрадор (см. его книгу «Путем дикого гуся»).